Обострение
Шрифт:
— Барин, что ли? Аль начальство какое? Чего стучишь, ночь ведь скоро…
Иван Палыч, подавив усталость, ответил:
— Не барин и не начальство. Доктор я, Петров, Иван Палыч, из села Зарного. Шёл к вам, в Рябиновку. Больные у вас, говорят, имеются, помощь нужна. Пустите, замерз, как собака. Погреться бы, да и растолковали куда дальше мне.
Мужик, моргнув, улыбнулся, его жёлтые зубы блеснули в свете керосинки, и он отступил, махнув рукой.
— Доктор? Ну, проходи, коли так. Рябиновка, говоришь? Ха, промахнулся ты, доктор!
Иван Палыч, не понимая, шагнул в хату. Запах ударил, как кулак: кислая вонь квашеной капусты, смешанная с прогорклым жиром, самогоном и дымом от печи, что чадила в углу. Землянной пол лип под сапогами. Бревенчатые стены лоснились от копоти.
Гость огляделся.
Стол, сколоченный грубо, стоял у окна, на нем одиноко покоилась большая деревянная солонка. У стола — лавка, на которой валялась дерюга, пахнущая сыростью.
Мужик, всё ещё смущённый, указал на лавку, его голос стал живее.
— Иди туда, отдохни.
— Как это — промахнулся? — осторожно спросил Иван Палыч. — Вы сказали…
— Садись, доктор. Щас воды принесу. Я Ефим, здешний. А это, — он обвёл рукой хату, — Кривой Лог, село наше. Рябиновку ты стороной обошёл. Там, — он махнул в сторону окна, — две дороги в лесу, вечно путники плутают. Верст десять отсюдава до твоей Рябиновки, ежели прямо.
Иван Палыч встал как вкопанный.
Кривой Лог? Десять верст? Не та дорога? И понял — волк, будь он неладен… Из-за него все спутал. Там уже было не до выбора куда идти — лишь бы спастись. Вот и прибежал не разбирая дороги не туда.
— Десять верст, говоришь? Как же мне в Рябиновку то теперь попасть? Мне срочно нужно. Больные там, может, тиф.
Ефим поставил кружку, его улыбка увяла. Он почесал бороду заскорузлым ногтем.
— Тиф, говоришь? Слыхал, в Рябиновке шептались, мол, хворь какая-то. Но, доктор, ночь ведь на носу. Лес тёмный, волки шалят — не дай бог повстречать такого. Завтра поди как-нибудь и доберешься, поутру.
На эти слова Иван Палыч не сдержался, нервно хихикнул. Ефим непонимающе посмотрел на него, но переспрашивать не стал, продолжил:
— До утра бы переждать, а я б телегу запряг, довёз бы… Ну за плату отдельную, конечно, на овес лошадям.
Доктор, отпив воды, холодной, как лёд, покачал головой.
— Ефим, не могу ждать. Ночь или не ночь, мне надо в Рябиновку. Помоги, лошадь дай, телегу, что угодно. Не могу ждать. Больные там, может, умирают. Сам понимаешь. Заплачу.
— Доктор, ничего с больными не будет, — отмахнулся Ефим, явно страдающий от похмелья. — Народ у нас крепкий, сильный, в лечении особом не нуждается. Сам выздоравливает. А если уж умирает, то судьба значит у него такая. Обождут до утра, ничего с ними не станется.
От таких слов Иван Палыч разозлился.
— Вот что, Ефим. Крамольные ты вещи сейчас говоришь, за них и под суд ведь можно. Известное дело — саботаж.
Упоминание государственного слова подействовало на Ефима усыпляюще. Он свесил голову, даже прикрыл глаза. Его согнутая фигура застыла неподвижно. И лишь щеки и лоб, до этого белые, начали заливаться пурпурным.
Слово взяла хозяйка, все это время стоящая в другой комнате.
— Ефимка, так ведь и в самом деле люди там. А если бы мы так болели? А дети наши? Отвези доктора, он божье дело делает, людей лечит.
— Ну Марья… — плаксиво промямлил тот.
— Вези, я сказала! — рявкнула та и Ефим, тут же вытянувшись в струнку, закивал.
— Так и быть, доктор, отвезу, — он почесал затылок, его лицо, красное, сморщилось, как яблоко на печи. — Щас кум мой, Архип, с лошадью вернётся. Поговорю.
— Ефимка! — все тем же резким не терпящим возражений тоном повторила жена.
— Ладно-ладно, на своей кобыле свезу, доктор, — проворчал он и уныло побрел в сени.
Рябиновка встретила доктора неприветливо, чёрной ночью и воем ветра, что гнал крупчатый снег по крышам. Ефим ворча довёз Ивана Палыча на телеге, высадил у дома старосты, да тут же, не попрощавшись, поехал обратно. Оплату забрать не забыл.
— На овес, сам понимаешь.
Доктор лишь махнул ему напоследок — довез и на том спасибо.
Хата старосты, низкая, с бревенчатыми стенами, стояла в центре села, в окнах тускло светилось керосиновым теплом. Внутри пахло болезнью — тяжёлый горьковатый дух, что врач узнал сразу.
Староста, Прокопий Данилыч, мужик лет пятидесяти с седой бородой и усталыми глазами, встретил доктора немногословно, представился и указал на горницу.
— Там они.
На деревянных кроватях лежали больные — семья Журавлевых: отец, мать и их сын, парнишка лет пятнадцати, которому стало худо сегодня.
Иван Палыч вымыл руки в тазу, склонился над первой кроватью.
Отец, Игнат, был горяч, как печь. Блестящий от пота лоб пылал под пальцами врача. Кожа, желтоватая, как воск, натянулась на скулах, а глаза, мутные, блуждали, будто ища выхода из лихорадки.
Доктор осторожно ощупал живот, отметил напряжение — признак воспаления. М-да… Плохи дела.
Игнат застонал.
Жена, Марфа, была не лучше: её трясло, мокрые волосы липли к вискам, а из-под одеяла доносился неприятный запах. Женщина бормотала, слабый голос звал сына Лёшку, что лежал рядом. Парнишка, бледный, с синими губами, ещё держался, но его живот уже был вздут, а температура, что врач измерил ртутным термометром, ползла к сорока.
Иван Палыч выпрямился, вытер пот со лба. Вот ведь черт! Дела… И вправду брюшной тиф.
— Ну? — коротко спросил староста.
— Тиф, Прокопий Данилыч, — тихо сказал доктор. — Брюшной, от воды, скорее всего. Колодец ваш, говорят, мутный стал, из-за дождя.
— Есть такое, — кивнул староста. — Так ведь всегда так по осени. И ничего, пьем, и все живы, слава богу.
— Видимо в этот раз занесло заразу. Надо кипятить всё, что пьёте. И карантин объявлять, и чем быстрее — тем лучше.