Горение (полностью)
Шрифт:
Ваш Феликс". 2
– Слышишь?
– шепнул Дзержинский, чуть коснувшись тонкими ледяными пальцами острого колена Сладкопевцева.
– Он запел. Слышишь, нет?
– Ветер.
– Он запел, - повторил Дзержинский.
– Сначала он споет про бродяг, а когда заведет частушки, можно идти.
– Я ничего не слышу. Тебе кажется.
– Нет. Я слышу определенно.
Сладкопевцев подошел к окну. Слюдяные стекла запотели изнутри, июньская ночь была студеной, а какой же ей иначе быть здесь, в Якутии, коли в мае только снег сошел и обнажилась желтая, к а т о р ж н а я зелень, которая и не зелень вовсе, а похожа больше на тот тюремный бобрик, что появляется в холодном карцере, - пыльно-желтый, ломко-жесткий, свалянный...
– Теперь слышу, - сказал Сладкопевцев.
– Он действительно поет про бродяг. Сколько ты дал Павлу?
– Он купил четверть. И наварил гусиной похлебки.
– Ты красиво снял вожака. Из поднебесья. Я не верил, что можно снять гуся с такой высоты.
– Все можно, если надо.
– Дзержинский чуть усмехнулся, и Сладкопевцев понял, что Феликс тоже волнуется: он застенчиво, чуть по-детски усмехался, когда не мог скрыть волнения.
Сегодня на заре они сидели в болоте, и Дзержинский ждал пролета гусей, а Сладкопевцев лежал на тулупе, который был брошен поверх срубленных Феликсом сухих веток, и смотрел в далекое небо - все в прозрачных, словно бы кружевных, перистых облаках, и виделся ему театр в Питере, и вуальки барышень, и слышался таинственный п е р е ш у м в темной яме оркестра, который всегда сопутствует началу представления...
Тогда, на тяге, Сладкопевцев спросил:
– А что ж тогда мы ему выставим на закуску, если гуся не будет?
– Без закуски станет пить, - ответил Дзержинский, и лицо его ожесточилось отчего-то.
– Я пробовал - давал ему воды после водки: он так же морщился и вкуса разобрать не мог. Хранитель устоев...
– Ты хотел выругаться и оборвал себя. Почему?
– Я не хотел выругаться, потому что не умею этого, - ответил Дзержинский.
– Не знай я тебя:, право, не поверил бы...
– Тише.
– А что?
– Летят. Пригнись.
Птицы тянули длинной, ровной, устремленной линией. Меняясь, она продолжала самое себя, оставаясь строем, который жил по какому-то внутреннему закону, подчиненному неведомой людям высшей логике.
– Ну, бей, - шепнул Сладкопевцев, когда посвист крыльев стал слышим и близок.
– Рано.
– Они пролетят.
– Нет.
– Сколько у тебя патронов?
– Хватит. Два.
– Бей же.
– Рано.
Дзержинский дождался, когда строй был ровно над головой, поднялся, легко и прикидисто вскинул ружье, выцелил гуся, вырвавшегося из общего взмета стаи, которая одновременно заметила угрозу, выстрелил. Птица, замерев на какое-то видимое мгновение, сложилась в комочек, ставший маленьким и бесформенным, и свистяще полетела из неба на землю, в холодное болото, и шлепко ударилась об воду. Поднялись грязные брызги.
Дзержинский сказал:
– Бери. Это хороший гусь.
– У тебя есть еще патрон.
– Ну и что? Для урядника хватит одного гуся. И этого-то жалко.
– Слышишь?
– спросил Сладкопевцев.
– Частушки уже поет.
– Пойдем.
– Присядем на дорогу.
– Ты веришь в это?
– Верю.
– Присядь, Миша.
– Вдвоем ведь бежим
– Присядь, присядь.
– Ты невообразимо упрямый человек, Феликс.
– Хорошо. Сядем вместе.
Они опустились на лавку, и Дзержинский ощутил своей прозрачной ладонью, как гладко и тепло дерево, сколько в нем тяжелой н а д е ж н о с т и, как много знает оно, допусти на миг возможность какого-то особого, внелюдского знания, присущего окружающей природе: умерщвленной ли человеком - вроде этой лавки, которая раньше была сосной, живой ли еще - тайге, простиравшейся окрест на тысячи якутских пустынных и безнадежных верст.
– Пошли?
– спросил Сладкопевцев.
Дзержинский придержал дверь ногой, осторожно стронул ее, чтобы не запели петли, проскользнул быстрой тенью, сломавшейся на какой-то миг в лунном проеме, потом сломалась такая же быстрая тень Сладкопевцева, а после стало тихо окрест, только урядник пел, а когда они спустились к реке, и тот замолчал.
Возле реки Дзержинский замер, ухватил Сладкопевцева за плечо, напрягся тонким своим телом, словно на охоте, скрадывая медведя. Сладкопевцев сначала не понял ничего, но через какое-то мгновение тоже заметил: рыбак ставил сеть возле берега - самая пора брать стерлядку.
Они стояли так минут десять, не двигаясь, и постепенно холод стал проникать сквозь суконное пальто и теплые сапоги.
Дзержинский словно бы почувствовал, что Сладкопевцев хочет сказать что-то, снова прикоснулся к его плечу и чуть покачал головой: рыбак вытаскивал плоскодонку на берег как раз к тому месту, где темнела лодка, на которой предстояло беглецам проделать путь по Лене к тракту - добрую тысячу верст.
Сегодня днем просчитали еще раз - за ночь надо проплыть никак не меньше пятидесяти верст: грести попеременно; течение бурное- - понесет. Если ближе застрять - конец делу, урядник поднимет с в о и х по округе, а у него много с в о и х, за стакан водки все тропки перекроют, только б беглых смутьянов, социалистов проклятых, иродов, барчуков изловить, бросить оземь, руки заломить и ждать своего: царская служба добро помнит и верных отмечает стаканом-другим, а то еще и пятиалтынным - к празднику.
Дзержинский шепнул:
– Садись на корму.
– Я оттолкнусь веслом, - предложил Сладкопевцев.
– Хорошо, - согласился Дзержинский и, навалившись грудью на острый нос лодки, легко оттолкнул ее и вспрыгнул на борт, и лодку вобрала в себя река, развернула ее и понесла боком - пока беглецы не привязали весла к деревянным штырям мудреным сибирским узлом и Сладкопевцев не развернул тонкое рыбье тело пироги, ориентируясь в темноте по линии берега, который стремительно проносился мимо.
Он греб в полной тишине, отваливаясь назад с резким выдохом, и казалось им обоим, что урядник слышит этот резкий его выдох, а на самом-то деле тот шум, который сопутствует скорости, скрывал все звуки окрест. Прошло минут двадцать, и Дзержинский вдруг склонился к борту и громко - устрашающе громко засмеялся, а потом крикнул:
– Эге-ге-гей, урядник? До видзення!
Сладкопевцев тоже рассмеялся, но потом крикнул свое:
– Прощай, сволочь поганая, прощай!
...Огромная нездоровая рыхлость российской имперской бюрократии вобрала в себя сообщение, переданное урядником Прохоровым наутро после исчезновения Дзержинского и Сладкопевцева, вобрала постепенно, соблюдая размеренную инстанционность чиновной последовательности. Волостная полиция размышляла день-другой, как сообщить по начальству о побеге злоумышленников, преследуя главную цель - объяснить свою непричастность к происшедшему, доказать, что служба поставлена хорошо и ревизий присылать не надобно; губернская охранка думала, что писать в корпус жандармов о личностях беглецов; можно б, конечно, по правде забить тревогу, но это бросит тень, а кому она нужна, эта самая тень, никому она и не нужна вовсе, от нее одни хлопоты и нелады, и награды к празднику не будет.
Исповедуя ф о р м у, как символ порядка, имперская рыхлость жила по своим сложным законам, проходившим как бы в двух измерениях: один - "изловить", а второй - "чтобы все тихо обошлось" и вины ни на ком не было, кроме конечно же урядника Прохорова, но и того казнить нельзя: каждую весну шлет бочки икры, а осенью подводы с омулятиной и красиво выделанные шкуры оленей всем волостным начальникам отваливает, а те из этих подношений пакуют для губернских, которые, в свою очередь, знают, как и когда вручить презент петербургскому высокому люду.
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги