Нигилисты
Шрифт:
– Ты сам-то когда женишься? – спросил Илья, открывая бутылку.
– Женишься тут, на вас глядя… Мне и так хорошо! Сам себе хозяин. Сам себе жена.
– Ни фига себе!
Кирилл был когда-то женат, но быстро охладел к семье и вскоре вернулся домой, откомментировав свое возвращение известными словами о попытке и пытке, отрицая наличие второго в первом.
Но, похоже, его все-таки пытали. Там, в семье.
Никто не знает точно, что с Гольяном делали, но одно известно, что тещу он трепетно ненавидел (хотел презирать, но не хватало сил до этого подняться). Теща в ответ, или без ответа, а лишь исходя из внутренних убеждений, считала его бесполезным кретином и даже врагом, способным только «стулья двигать да похоть тешить». А он ее «дурой, застывшей в камне».
Что имел в виду Кирилл под «камнем» более-менее ясно, а что теща под «стульями» – неизвестно. Но за «похоть» взялась крепко, обещая дать по рукам эротическим евреям. При этом бросала на склонившегося к столу (к ней задом) зятя чувственные в силу одиночества взоры, шедшие вразрез с мыслями. Диссонанс натуры и разума раззадоривал и раздражал ее. Иногда ей хотелось задушить Гольяна тем или иным способом. В грезах она видела то одно, то другое, то его синее лицо.
Приняв зятя почему-то за еврея (может из-за раннего частичного облысения, а может из-за прохладного отношения к патриотической теме) она стала испытывать мучительное подозрение к этой сомнительной нации. И, увы, не беспочвенное! Она видела, как вожделеют друг друга артисты на экране, а они традиционно все почти евреи. Очень трепетные и преображающиеся. Как назло, влекущие. Влекущие на зло.
– Она сильно общими вопросами ушиблена, – как-то еще по женатому делу рассказывал Гольян Илье. – Тут недавно какой-то дипломат откинулся неожиданно для себя, так она три дня ходила со статусным лицом, грустила и плакала от одиночества как Белка без Стрелки. А на девятый день стала своим клиентам подносить «фронтовые сто грамм». – Видя непонимание в глазах друга, пояснил: – Она ж самопалом торгует втихаря, спирт бадяжит. Без этого пенсии ей только на коммуналку хватает, на хлеб и на новые трусы ко Дню конституции. Что удивительно, госпатриотизм пересиливает природную жадность и тяготы жизни: это ведь такая скупая сука, что за три рубля автобус перепрыгнет, а тут разливает бесплатно и торжественно каждому сообщает: «Горе. Такая потеря для России». И сообщает, на скольких языках этот соловей пел. И мне стакан сует: «Он на семи языках говорил». Мне с ней ругаться надоело, я выпил. «Дура, – думаю, – они там на семи языках говорят, и по семь шкур с вас с каждого спускают…»
– Она так понимает счастье, – философски заявлял на это Илья.
Но Гольян был глух к философии счастья. И истязал дальше свое сердце фантомными болями прошлой жизни.
– Живешь как кусок сала, – говорила иногда теща зятю, – ни молодую жену, ни меня не замечаешь. Уважения не имеешь.
Кирилл замечал их. И жену Ирину, хотя та в постели не была ни Эммануэль, ни Черной Эммануэль, ни Ленкой со второго этажа, а так сопела себе под нос и говорила иногда некстати: «Не напирай…». И тещу Веру Аркадьевну: все ждал, когда та утонет в бассейне, куда ходила в «группу здоровья»; возможно, ее подведет сердце или острая судорога сведет ее уставшую ногу, и теща уйдет на дно.
Но дождаться этого он не успел, был назван полным идиотом за то, что не верил президенту, а еще за то, что подсунул Вере Аркадьевне рецепт молодости Клеопатры, основной компонентой которого был голубиный помет. Слово «голубиный» очаровывало, но!.. Теща вняла рецептуре, скрупулезно растерев помет и прочее до кашицы, и в итоге разошлась с Клеопатрой диаметрально: на утро контур лица ей обнесло большими гнойными прыщами.
Кирилл был отмечен постуком костяшек жилистых и твердых тещиных пальцев в его «пустую голову», попыткой отодрать его за уши и плеванием в него в бессильной злобе пересохшей слюной. На последнее он в крайнем запале воскликнул: «На хер вас с вашими дипломатами!» Удар под дых исказил тещины черты.
Разрыв окончательно принял форму политического демарша, а далее – неразрешимого конфликта сторон с оттенком летальности: сдох любимый кот тещи Герман, которого Гольян, злобно хлопнув дверью напоследок, защемил насмерть. Это произошло случайно, но зять себя не оправдывал. Он был потрясен непреднамеренным убийством кота, испытав шок и трепет, но не каялся, ибо это не могло воскресить избалованное животное, и унижение его фронды явилось бы лишь бесполезным унижением и ничем более; к тому же именно ему в тапки, чуя врага, постоянно ссал Герман. Мосты были сожжены.
Чтобы как-то унять нервы, Гольян написал поэму в тридцать три страницы белым стихом, на который скатился непреднамеренно, хотя и начал с бодрого пушкинского четырехстопного ямба: «Еще к тому ж нас разлучило, Случайной жертвой Герман пал, Ото всего, что мне не мило, Я тут же сердце оторвал…»
Напрашивались и иные рифмы: «отодрал», отъ…» и тому подобные. Но они были скоропалительны и не объективны. Ничего такого грязного в действительности не происходило, а нашептывалось оно лишь вздрагивающим в обиде раздраженным сердцем человека, испытавшего моральные гонения.
Кирилл ушел из дома, не оглядываясь, и теперь делал вид, что женатым никогда не был.
Позорное пятно его ежедневного шестимесячного унижения, в том числе и горечь выпитого полустакана им самим в помин души полиглота-патриота не уходили из сердца, и он их топил в живительной влаге смыслов жизни. Иногда просто выпивал, как сейчас с Ильей.
Забулькало из бутылки, разящий запах пошел над столом.
– Куда по стакану-то сразу!
– Я думал это рюмки… – У Ильи в руке они и были как рюмки. – Не выливать же обратно в бутылку?
– Ты пей, а я буду оттуда себе наливать в рюмку. Как крюшон.
Пока Гольян плескался со своим крюшоном, Илья выпил стакан и посмотрел вокруг:
– Все так же. Ты как мебель внес, так она и стоит посредине комнаты.
– Так и задумано. Интерьер по зонам.
– Некому тебя пинать… Теть Дашу когда, в прошлом году похоронили?
– В позапрошлом. Ты что!
– Я думал, в прошлом. Кажется вот только. В мае же?
– В мае. Только не в том, а в том, – Гольян закинул, сгорбатив, палец в воздухе через один май.
– Надо же… Скажи, после тридцатника вообще время полетело! Помнишь, как в школе? Конца краю нет. Казалось, вечно будем туда ходить.
Кирилл только кивал головой. А может, она у него качалась в такт с ножом, которым он нарезал колбасу, подваливая лоснившиеся на срезе кружки на замену тем, что быстро исчезали с тарелки.
– А первые четыре класса – вообще целая жизнь… – Илья любил вспоминать детство, и не то чтобы истории какие-то, а сам запах его, краски, звуки… И хоть бы он молчал об этом, а то говорил. И ей говорил. И что теперь? Он же – «твердый». Глянул на Гольяна: – Ты чем сейчас занимаешься? Давно тебя не видел.