Миртала
Шрифт:
В этом рое, обитатели которого, подобно пчелам, вылетали из грязного гудящего улья и разлетались во все, даже самые отдаленные, уголки, часто можно было видеть красивую девушку хрупкого телосложения. Это была одна из художниц-ткачих, которая разносила длинные ленты шерстяных материй, покрытых тканым восточным узором — фантастически переливающимися ломаными линиями и пурпуром всех оттенков вперемежку с серебром и золотом.
Римлянки жадно искали любую возможность приобрести эти изделия, которыми они украшали края своих одежд и окна жилищ. Материи выглядели богато и совсем не были похожи на те, что производили римские ткачи; их изящество и оригинальность делали их еще более желанными. Каждый день в самый ранний час из одного из самых маленьких и бедных домиков Тибрского заречья выходила молодая ткачиха с товаром и переправлялась на другой берег Тибра. Веселая и легкая, она, казалось, летела по узким улочкам, не касаясь земли. И каждый раз при первых лучах восходящего солнца она разворачивала свой товар и любовалась красотой тех изделий, что взяла с собой: бралась за узорную кайму материи и рассматривала ее, восхищенно покачивая миниатюрной своей головкой, не менее оригинальной, чем тканый восточный узор. Шапку огненно-рыжих курчавых волос издалека, под солнцем, можно было принять за тяжелый золотой венец. Вблизи становилось видно, что кудри ее были и по-детски игривыми, и, как шелк, мягкими, и под сенью этого мягкого золота расцветало сияющее белизной худощавое личико с черными глазами, огонь которых приглушала тень густых ресниц, а ее маленький рот алел кораллом. Хрупкий и тонкий стан покрывало бедное, выцветшее платье, подпоясанное куском великолепно вышитой материи; прекрасный изгиб лебединой шеи окружало поблескивающее и позванивающее ожерелье из оправленных в бронзу цветных стеклышек.
Она бежала, неся на тонких руках своих узорно-тканые ленты, и, радостно покачивая головой, улыбалась, а ей ласково и по-матерински улыбались из окон и дверей только что проснувшиеся пожилые женщины. Кое-кто из них посылал ей громкие шутливые приветствия, она же отвечала дружескими кивками и радостной улыбкой; она радовалась посылаемым ей отовсюду знакам симпатии, но больше остальных ее радовали приветствия Сарры, женщины представительной, со спокойным и добродушным лицом, богатой хозяйки одной из самых больших ткацких мастерских Тибрского заречья. Это она была владелицей товара, который несла девушка на продажу. И материал, и нити, которыми был соткан узор, — все давала девушке Сарра; Сарра довольно щедро платила ей за труд и только ее, а не кого-то другого посылала с товаром в город, потому что никто не смог бы обратить на себя столько внимания и никто другой так бегло не говорил на языке едомском. Языку этому обучил ее названый отец Менахем; Сарра же научила ткацкому искусству, но девушка вскоре превзошла свою наставницу в мастерстве. Только она подросла, у нее начали появляться прекрасные и удивительные мысли и порывы; с презрительно надутыми алыми губами отвергала она чужие образцы, которые ей давали, и из-под ее крохотных пальчиков выходили в ее собственной голове рождавшиеся, особенные, не похожие ни на какие другие оторочки, арабески, цветы, словно заключенные в резные рамки, — странное, казалось бы, переплетение множества линий и сочетание различных оттенков, которые всегда сливались в исполненное красоты и отмеченное полетом фантазии целое. В девичьей голове под копною огненных волос горело пламя творчества. Впервые увидев самостоятельные работы своей ученицы, грузная Сарра всплеснула пухлыми руками и с блаженной улыбкой на добродушных губах промолвила:
— Хошеб! Хошеб!..
Это означало, что девушка в искусстве вышивания признавалась импровизатором. Именно тогда, в день признания за ней этого звания, она получила в подарок от Сарры ожерелье из цветных стеклышек и славные сандалики, правда, без бубенцов, которые не были положены бедной девушке, зато из красной кожи и с настоящей кожаной подошвой, громко и весело шлепающей по камням мостовой и мрамору римских портиков. Эти сандалии и ожерелье она надевала только тогда, когда отправлялась на другой берег Тибра.
Громко и весело стуча сандалиями по вулканическим или мраморным плитам, она все медленнее взбиралась на Авентинский холм и о красоте свисавших с ее руки тканых поясов забыла. Теперь ее окружали иные красоты, давно ей знакомые, но на которые она никогда не могла вдоволь наглядеться. Стоящие повсюду скульптуры и росписи, мозаики, составленные из разноцветного мрамора, колоннады, статуи и изысканные одеяния мужчин и женщин всегда будили в ней любопытство и восхищение. Кипящая здесь жизнь не была шумной, грязной, смешанной со сквернословием и слезами, как в родном ее предместье, напротив: жизнь была изящной, блистательной, веселой, наполнявшей ее грудь блаженно-мучительным волнением. По широко открытым глазам ее, по подрагивающим губам, по тому румянцу, что заливал ее щеки, можно было понять, что ей хотелось даже не идти, а лететь, не дышать здешним воздухом, а ненасытно и бесконечно пить его. Она шла то медленно, то быстрее, улыбаясь всему увиденному, и машинально, неосознанно, как бы пытаясь подстроиться под красоту и блеск окружения, одевалась в те узоры, что несла с собою, обвивала их вокруг шеи, прикладывала к выцветшему платью, живописными волнами вешала их себе на плечи. И тогда всю ее вдруг осыпали золотые и серебряные искры, которые солнце разжигало на узорах, и они гасли в тени портика, под который она входила по нескольким мраморным ступеням и в котором, тихая и внимательная, ищущая взором покупателей своего товара, вставала у одной из колонн.
Этот портик на Авентине был подарком Цестия, одного из самых богатых граждан, римскому народу, построен он был на излюбленном месте прогулок и отдохновения жителей. Портик состоял из двух длинных рядов колонн, соединенных сверху легкой крышей, а внизу — мраморным полом. Карнизы, капители и основания колонн были украшены богатой резьбой; тут и там между колоннами возносились то атлетически массивные, то утонченно изящные статуи. Обыкновенно много народу разного пола и состояния проходило там, и многие останавливали взгляд свой на стоящей у колонны еврейской ткачихе. Немало римлянок подходило к ней, они разглядывали ее образцы, а иногда и покупали. Обращались к ней по-разному: кто надменно, кто ласково, кто равнодушно. Она же, уже давно зная это место и этих людей, не была робкой. На обращенные к ней вопросы отвечала кратко, но ясно, и румянец проступал на щеках ее, когда она видела улыбки, вызванные тем, как она произносила латинские или греческие слова. Потому что обращались к ней и на том, и на другом языке, и на обоих языках она могла ответить, но стеснялась и большие веки свои опускала каждый раз, как только черные глаза ее встречались с презрительным или насмешливым недружелюбным взглядом. Самым презрительным и строгим казалось ей лицо одного ткача, которого она часто видела. Из услышанного ею разговора узнала она, что был он, как и Сарра, хозяином мастерской, но не в Тибрском заречье, а на Авентине и что звали его Сильвий. Это был хорошо одетый — в тунику или в плиссированную тогу — человек средних лет с длинным орлиным носом, который делал его похожим на птицу, с белой ухоженной рукой, поблескивающей драгоценным перстнем. Однажды он подошел к ней, перебрал ее образцы и резким голосом спросил:
— Из-за Тибра?
— Да, господин.
— Из мастерской Сарры?
— Да, господин.
— И кто же ты такая?
— Работаю у Сарры… Импровизатор…
Она полагала, что упоминанием звания, которым она так гордилась, смягчит строгость римского торговца. Но он бросил на ее испуганное и смущенное лицо испепеляющий взгляд и через стиснутые зубы процедил:
— Чтоб боги ада всех вас взяли в свои придворные ткачи!
Он ушел, но после еще много раз приходил туда и на девушку, увешанную поясами с восточными узорами, бросал презрительные взгляды. Однажды он появился в обществе другого человека, низкорослого, пышнотелого, с игриво подвитыми волосами и в тоге с затейливыми сборками, человека, от которого исходил сильный аромат благовоний. То был парфюмер по имени Вентурий. Оба с недовольными лицами о чем-то оживленно разговаривали. Сильвий пальцем указывал в сторону еврейской ткачихи, Вентурий щегольски повернулся в противоположную сторону и таким же сердитым и презрительным жестом указал на чуть ли не в лохмотья одетого старого сгорбленного еврея, который, присев у основания колонны в другом конце портика, выставлял на всеобщее обозрение флакончики и баночки с ароматическими жидкостями и мазями.
Оба, и ткач, и парфюмер, недовольно наморщили низкие лбы.
— Скоро, — сказал один из них, — честным римлянам придется поселиться на мосту нищих, а иностранцы будут жировать в граде Ромула. Странное дело, но почему кесарь — да будет долгой его жизнь! — не запретит этим азиатским собакам появляться по крайней мере на главных улицах города?
— Не сейчас, во всяком случае, не сейчас это произойдет, — наполовину загадочно, наполовину с горькой иронией ответил Вентурий, — потому что Тит (да будет вечным благоволение богов к этому полубогу!) душу свою утопил в прекрасных очах еврейки Береники…
— Да пребудет вечно любовь богов с прекрасной Береникой и царственным братом ее, Агриппой! Это правда, что они евреи, но разве это важно, если они недавно заказали для дворца своего сто тканых покрывал на ложа, у меня заказали. Ибо только глухие и слепые могут не знать о Сильвии, самом искусном ткаче в Риме, или ставить выше его произведений тряпки этих азиатских варваров!
Они ушли. Еврейская девушка слышала их разговор и потом долго пребывала в задумчивости. Она думала о том, как возможно, чтобы столь великое противоречие было между человеком и творением рук его. Создать столько всего прекрасного и иметь при этом сердце черствое, жадное, жестокое? Неужели римляне, которых она в своем представлении наделяла несравненной красотой и силой, на самом деле были такими, какими их считали в Тибрском заречье? А там их называли извергами, угнетателями, богохульниками и похабниками, там со стонами и рыданиями проклинали их чуть ли не каждую минуту дня и в храме, и в стенах дома. И все-таки нет! Сильвий и Вентурий ушли, ушли и нарядные женщины, которые, жадно перебирая и покупая товар ее, смотрели на нее гордо и презрительно; зато сколь уважительным и добрым показался ей подошедший мужчина, который часто появлялся здесь, под тенью портика, в окружении стайки юношей, с которыми он говорил серьезно и доброжелательно и которые внимали ему с интересом и обожанием! Длинная седеющая борода прикрывала часть темной, живописно сосборенной тоги, открытый, с большими залысинами лоб бороздили морщины — следы пережитых трудностей; в пламенных очах горел чуть ли не юношеский огонь, а на устах его проступала сладость сердца, которое умеет любить. Сопровождавшие его юноши были изящны и нарядны, но вместе с тем серьезны и скромны; чем-то этот мужчина напомнил ей Менахема. И хоть различались они и жестами, и чертами лица, и статью, и одеянием, все же что-то общее между ними было. Может, этот самый запал, может, страдание… От сородича, торговавшего духами, она узнала, что муж сей был тем, кто у римлян зовется словом «философ», что называли его также стоиком и что имя его Музоний Руф [13] , а сопровождавшая его молодежь — его ученики. Она не знала ни что обозначают слова «философ» и «стоик», ни чему мог учить Музоний, но ей вдруг страстно захотелось услышать речь его, поучиться тому, чему учил он своих молодых соотечественников. Она жадно ловила звуки долетавшего до нее разговора и расслышала произнесенные Музонием слова: «справедливость», «добродетель», «чистота сердца», «милосердие», «верность». Что это значит? Там, в Тибрском заречье, эти слова тоже часто звучали, и, что самое интересное, в устах этого римлянина они звучали точно так же, как их произносил Менахем. Неужели и этого тоже, вместе со всем его народом, касались звучавшие в Тибрском заречье проклятья? Она испытывала какую-то странную тягу ко всей этой группе, которая неспешно прохаживалась по портику, а когда взгляд одного из юношей, случайно на нее упав, долго задержался на ее волосах и лице, она почувствовала, что все мысли в ее голове закрутились, и в этой круговерти ей слышался один и тот же крик ее души: «Как же все они прекрасны!»
13
Гай Музоний Руф (I в.н.э.) — римский философ-стоик, учитель Эпиктета.
В очередной из дней, когда они проходили мимо, один из них бросил ей пару фраз:
— Какая же ты красавица, малышка-иудейка! Если бы я был художником, я бы непременно нарисовал твою головку на стене моего триклиния! [14]
— Попроси об этом Артемидора! — сказал другой, и они удалились.
Час спустя мимо молодой ткачихи проходила ее знакомая, жительница Тибрского заречья, которая носила по городу изделия из стали. Девушка попросила у нее стальное зеркальце и, сделав вид, что рассматривает искусную его рамку, вгляделась в свое отражение. И сразу стала гораздо веселее, чем обычно, и громко, по-детски засмеялась, наблюдая за игрой маленьких мальчиков, которые гибкими прутиками гоняли по портику обручи с навешанными на них бубенцами и погремушками. Мальчики в коротких туниках, с золотыми цепочками на шее, к которым были подвешены буллы [15] , ловко подпрыгивали и смеялись, гоняя свои обручи, а те катились и звенели. Смеялась и молоденькая ткачиха, следя за детскою забавой и всей душой разделяя ребячью радость. О, как бы ей хотелось подбежать, схватить один из прутиков и вместе с этими детьми побегать по тенистому портику, гоняясь за блестящим и звенящим обручем… Но не для нее были веселые игры, равно как и мудреные науки. Она вдруг почувствовала, как болят у нее ноги, уставшие от долгого стояния, и, опустившись на мраморный пол, села у основания колонны, и чем быстрее день близился к концу, чем тише становилось в портике и на соседних улицах, тем тише и грустнее становилась она сама. Ее фигурка, и так миниатюрная, как будто уменьшалась, съеживалась, выражая смирение и удрученность. В тенях, постепенно заполнявших портик, гасли искры, которыми утреннее солнце осыпало ее, когда она шла сюда. Куда-то пропадали ее веселые и восторженные улыбки, мертвыми становились живые движения. Покорная и грустная, она была теперь всего лишь бедным маленьким ребенком, неизвестно как попавшим в этот мир блеска и величия, отпрыском народа, чуждого здешним местам, ни с кем здесь не знакомым, ни с кем и ни с чем здесь не связанным нитями симпатии или общности. Она вставала и медленно, совсем не так, как утром, шагала, и, все время оглядываясь, покидала Авентин, проходила по мосту, под которым глухо шумели воды реки, и исчезала в грубой, душной и смердящей мгле, накрывавшей поселение изгнания, бедности, плача и проклятий.
14
Триклиний — в Древнем Риме обеденный стол с ложами по трем сторонам для возлежания во время трапезы; так же называлось и помещение, в котором он находился.
15
Булла — плоский золотой медальон, который носили в Риме знатные, а впоследствии и все свободнорожденные дети на тесьме или цепочке вокруг шеи.
Однажды, вскоре после того, как Менахем отверг лестное предложение Юстуса, молодая ткачиха, входя под Авентинский портик, заметила нечто необычное. Дело происходило в послеполуденные часы, когда римляне имели обыкновение посещать термы, разговаривать о делах — словом, предаваться занятиям и развлечениям в прохладной сени домов. Улицы были почти пустыми, в портике осталось совсем немного продавцов, и очень редко слышались поспешные шаги прохожего по мраморной плитке пола, после чего все снова замолкало. Ткачиха прибыла сюда не в самое удачное время: ей пришлось задержаться в другом месте, где тоже шла торговля и где купили значительную часть ее товара. Пришла она поздно, но как широко и с каким любопытством открыла она свои большие глаза и как неподвижно встала, чтобы, будучи незамеченной, наблюдать за тем, что здесь происходило. Недалеко от входа в портик стояли высокие подмостки, на вершине которых (подмостки располагались параллельно карнизу крыши) сидело и стояло несколько человек. Одного из них ткачиха заметила прежде остальных. Молодой, высокий, в белой тунике, с обнаженными руками, сидел он на самом высоком уровне подмостков и заполнял живописью довольно обширное пространство между потолком и капителями колонн; часть росписи, которая прекрасным венцом должна была пройти через весь портик, была уже завершена: цветы и колосья, взятые в рамки из греческих меандров, изящно перемежались со множеством крылатых, игривых, смеющихся детских фигур. Работа эта выглядела так весело и была такой же тонкой, как лицо и движения самого художника. Несколько других людей, таких же молодых и проворных, помогали ему в работе и развлекали дружеской, но тем не менее полной уважения беседой. Они подавали ему краски, кисти; легкими движениями, предваряя его руку, бросали на стену первые контуры будущего изображения; сходя на несколько ступенек ниже, они издали присматривались к законченным уже частям работы; издавали возгласы восхищения или делали робкие замечания. Выглядели они словно ученики его и помощники.