Курган
Шрифт:
Перед окнами стояли редкие в здешних местах березы, летом густо зеленевшие, осенью и зимой долго терявшие коричневые, твердые, как пули, сережки. Во дворе, отгороженном высоким дощатым забором, был кирпичный гараж, в котором стояли газик и мотоцикл «Урал».
Все необычно и ново было для меня в стенах редакции: и огромный двухтумбовый стол в маленькой комнате с репродукцией картины Саврасова «Грачи прилетели» на стене, и вытертые скрипучие половицы, и допотопный угловатый телефон, и даже воздух, пропахший пылью старых бумаг, канцелярским клеем и типографской краской.
Чуть не каждый день ездил я на отдаленные фермы, на полевые станы, в степь, к гуртам и отарам. Особенно любил осеннюю пору, когда на полях еще кипела работа: возили и скирдовали солому, убирали кукурузу и подсолнечник, пахали зябь и черные пары.
В пути попадались заброшенные хутора, с садами и тополевыми левадами. Они еще оставались в целости, но грустно было видеть крест-накрест заколоченные ставни, лебеду под самые крыши, перебитый надвое журавель колодца или голые ребра беседки.
В больших селах с широченными запущенными улицами в глазах рябило от ленивых, лоснящихся жиром гусей. Гуси дремали на обочинах дороги, теряли пух, и его корабликами носило по лужам и озерцам. Отовсюду пахло соленьями и вареньями, в каждом дворе дымили горнушки, суетились женщины и детвора, на гумнах складывали в высокие копны ячменную солому, укрывали толем и коряжником. Копали картошку. Все больше женские платочки белели на огородах. Ребятишки сносили в кучи желтые пудовые тыквы. И только праздные люди, гости и отдыхающие, одиноко бродили по берегу речки с удочками и раколовками.
Ранней осенью бывает короткая удивительная пора. После первых уже не летних, но еще не холодных дождей вдруг зазеленеют бугры и балки. Нежная мурава густо лезет сквозь пожухлый пырей, жесткий остистый типчак, сквозь застарелый бурьян. В пойме, в левадах, по склонам балок появляется множество поздних полевых цветов. Они наверстывают, догоняют уходящее тепло, собирают последнюю красоту. Наверное, потому они так свежи, так пахучи, и так чисты. В воздухе летает паутина. Добрая примета. «Много тенетника — долгая осень». «Осенний тенетник — на вёдро». Паутина везде: на былках трав, на головках татарника, на кустах. Тянется, словно пряжа, вспыхивает, играет на солнце, садится в черные, маслянисто-комковатые гребни пашни. Солнце устоялось. Воздух чуть дрожит — тихо. Горизонт ясен. Осторожная, незаметная, крадется осень.
В один из таких дней поехал я на редакционном «Урале» в хутор Лебяжья Коса, в охотничье хозяйство Михаила Михайловича Недогонова. Дорога шла между вспаханными полями, через неглубокие выцветшие балки, по многолюдным хуторам, мимо бригадных дворов, густо заставленных комбайнами, сеялками, культиваторами, иногда поднималась на лысые бугры, с которых в сизой наволочи далеко виднелись села, сады, пашни, лесопосадки, дороги.
Мотоцикл легко, почти беззвучно катился по гладкому, с металлическим отливом, полотну асфальта, хорошо было чувствовать на щеках упругий свежий ветер. Часа за полтора, наверное, доехал я до безымянной речки, от которой уже начинался пойменный лес — хозяйство Недогонова.
Охотничьи угодья в Лебяжьей Косе расположены на нескольких десятках тысяч гектаров: в балках, оврагах, приречной болотной мочажине, в карликовых степных лесках, в пересыхающих, заросших камышом озерцах, среди песка и солонцов.
За короткий срок Недогонов создал здесь, как выразился один журналист, ковчег. Вокруг этого ковчега — густо заселенные хутора, станицы и рабочие поселки, дороги, животноводческие фермы и комплексы, распаханная и ухоженная степь.
Кроме местного зверья и птицы — зайцев, лисиц, сурков, енотовидных собак, хорьков, ондатр, куропаток, стрепетов, дроздов, удодов, — Недогонов завез в Лебяжью Косу оленей, косуль, лосей, диких кабанов, фазанов, филинов, соколов, горностая, норку. И все это ужилось, стало размножаться.
Как ему это удалось? И это ведь был не заповедник. Это было охотничье хозяйство, где, по правилам охоты, стреляли и убивали дичь. Из райцентра и из области приезжали с лицензиями на отстрел кабанов, лосей, устраивали облавы на волков. Слухи о баснословных количествах дичи в Лебяжьей Косе распространялись повсеместно, и от охотников не было отбоя.
К Недогонову приехал известный ученый-биолог, один из авторитетов природоведения, семидесятилетний сухой немногословный старичок. Профессор этот за три дня, пока осматривал хозяйство, вел себя так, будто не он в гостях у Недогонова, а Недогонов у него. Подозрительно и сердито поглядывал на хозяина, слушал его недоверчиво, все больше ходил в лес, лазил по кустам, часами просиживал в специальных шалашах, наблюдая за зверьем.
Недогонов возил его по самым глухим местам, по чащобам, показывал едва приметные среди опавшей листвы бетонированные ямки-кормушки и поилки, песок-галечник для фазанов и при виде дичи короткими восклицаниями как бы подтрунивал над «ревизором».
— Эк, красавица, какая! Вышла, умница, на гостей поглядеть! — приговаривал он, показывая косулю на опушке, напряженно застывшую, в струнку вытянувшую длинные точеные ноги и сторожко поводившую маленькой красивой головой.
В другом месте, вспугнув зазевавшегося русака, Недогонов на ходу открывал дверцу и свистел в пальцы.
— Эк, эк, эк! Лентяй! Брюхо-то отпустил, как у бабака. Попадись мне в другой раз!
Дикую свинью с поросятами, не уступавшую дороги, он долго и ласково уговаривал:
— Ну что ты, матушка, заартачилась? Ступай домой, уводи деток. Вишь, важничает. Ну! Эк, вредная!
Свирепое животное, величиной с годовалого теленка, наклонив длинную морду, замерло перед машиной, поблескивая маленькими вдавленными глазками. Потом легко, невесомо развернув двенадцатипудовое тело, глухо рыкнув, мамаша с выводком скрылась в терновнике.
Профессор молча и как бы украдкой черкал что-то в блокноте, закладывал между страницами былки трав, высохшие семенники, зарисовывал. Только однажды он дернул Недогонова за рукав и почти в ухо ему выкрикнул старчески сиплым фальцетом:
— Биоценоз-то, биоценоз![1] Он столетиями складывается, а вы что сделали? Как это можно!
И кряхтел, гнездился на сиденье, как курица, пришептывал что-то прыгающими, словно от негодования, губами.
Когда же настал день отъезда, профессор наконец заговорил. Голос его был глух, невнятен: старику было неловко перед Недогоновым за «инспектирование».