Шрифт:
Как беллетрист Карамзин – больше направление, чем личность. У него не столько черты индивидуальные, сколько общие особенности сентиментализма. Оттого он и принадлежит одной лишь истории: он не только писал ее, но и сам теперь в нее ушел. Исчезают литературные стили, но если была в них душа, то она остается, и сквозь старое, старомодное можно видеть ее живой и бессмертный облик. Между тем в художественных произведениях Карамзина мы напрасно стали бы искать этой вечной сущности. Наоборот, он нередко даже возмущает тем, что выражения ощущений отделились у него от самых ощущений, слезы – от скорби, улыбка – от удовольствия. Чувства – сами по себе, а он – сам по себе. Он не углубляется ни в какую эмоцию, не испытал как следует ни одного чувства и ни с кем из своих героев не разделяет, собственно, тех скорбей, которые он так любит живописать. Когда равнодушный говорит о душе, – это кощунственно. Когда Карамзин изображает чужую психологию, он оскорбляет своею посторонностью к ней. Нет у него проникновения в трагизм. За то горестное, что он рассказывает, он не берет на себя никакой ответственности, ничего не принимает близко к сердцу, – он умывает руки, и ничто не подкопается под его настроение благополучия и тонко-самодовольной сдержанности. Он «в мире с миром уживается».
Пусть громы небо потрясают. Злодеи слабых угнетают, Безумцы хвалят разум свой — Мой друг! не мы тому виной. Мы слабых здесь не угнетали И всем ума, добра желали: У нас не черные сердца!Чем-нибудь очень тревожить себя и других он не хочет:
Ах! не все нам горькой истиной мучить томные сердца свои! ах! не все нам реки слезные лить о бедствиях существенных! На минуту позабудемся в чародействе красных вымыслов!..Гоголь славил «благоустроенную» душу Карамзина. Но именно потому, что она у него – благоустроенная и благовоспитанная, он и не может приобщаться к интимной теплоте другого сердца, входить в его подлинные тревоги и печали. Он знает только общие места души. Никаких оттенков чувства он не постигает, индивидуальная психология ему человечески неведома – между тем только в ней дана психологическая реальность. Ее не видя, живою и трепешущею лица не замечая, в разнообразность духа не переселяясь, Карамзин приятно и беззаботно перебираем одни лишь оболочки страстей и страданий, рисует элементарное и, вопреки своей часто поминаемой Натуре, природе, не боится пустоты. У него – именно пустое, бессодержательное, не настоящее; мы хотели бы от него душевных фактов, но как раз они, среди его отвлеченного и обобщенного, безнадежно отсутствуют Искренняя, истинная жизнь блекнет от его литературы и утопает в ее розовых водах. Если он не реалист, то конечная внутренняя причина этого заключается в том, что на реализм у нашего чувствительного недостает чувства. Карамзину доступна только видимость последнего. Если в «Бедной Лизе» он простой быт написал не просто, если он даже попытки не сделал серьезно подойти к той правде, к той действительности, которая лежала к нему так близко, в окрестностях Симонова монастыря, то опять-таки потому, что он не мог, в самом деле, глубоко и сердечно заинтересоваться Лизой, она для него не бедная, он принял ее только на поверхность своего писательского и человеческого внимания; он – добрый, пожалуй, но добрый слегка, иногда, без пафоса и пылкости. Сентиментализм вообще и карамзинский особенно тем и характерен, что, как будто приближаясь к людям, он от них, в сущности, уходит и, довольствуясь слишком общей, ни к чему не обязывающей, платонической симпатией, не выказывает им настоящего участия. Суровый реализм именно оттого, что ему нужна реальность, более филантропичен, нежели сентиментализм, которому не нужно ничего, который брезгает разбираться в конкретных подробностях и признаках каждой отдельной жизни, дает лишь наиболее общие очерки предметов и людей и не умеет индивидуализировать. Самые требования стиля, самая природа литературной манеры приводят к тому, что обрекают сентиментализм на внутреннюю холодность к человеку, на пребывание вдали от него, в построениях безобидной схемы, между тем как реализму предназначают место в непосредственной близи ко всем фактам, ко всей обстановке, воздействующей на ту или другую личность. Реализму дороги собственные имена, сентиментализм удовлетворяется нарицательными (нас не должны вводить в заблуждение карамзинские Натальи, Лизы, Марфы: внутренне эти имена нарицательны). Все это находит себе великую и желанную поправку тогда, когда отдельный писатель-сентименталист своей особенной интересной душою и талантом поднимается над правилами своего безличного направления и его общие принципы перечеканивает в собственные именные ценности. Карамзин, как мы уже сказали, к числу таких писателей из относится, его направление пришлось ему к лицу, – они вполне совпали. Он не глубок, не своеобразен, и души ему отпущено в меру. Именно оттого ему не свойственна стыдливость чувства, он не целомудрен; ему не совестно быть чувствительным, не будучи наивным; он не прячет, не стыдится слез, которые и текут у него профессионально, в таком большом и безвредном количестве (меньшего измерения для них, чем река, поток, ручей, он не знает); и эти нетрудные и нескупые слезы у него, разумеется, ничего не доказывают; особый смысл получает его признание: «Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и – даже плакал; что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень, очень весело!..» Удивительно ли после этого, что Карамзин (как выразился его противник Марин) описал, «свойства плакс дав Игорю и Кию, и добреньких славян, и милую Россию»? Растрогают ли после этого чье-нибудь сердце его стихи:
Две горлицы покажут Тебе мой хладный прах; Воркуя, томно, скажут: Он умер во слезах?Нет, их могла только цитировать в своем любовном письме неизвестная дама, влюбленная в Чичикова… И чтобы не уходить от Гоголя, напомним еще, как приторен Карамзин, этот Манилов нашей беллетристики, как обычно для него сказать: «С кусточка на кусточек порхали птички и нежно лобызались своими маленькими носиками». В «Похвальном Слове Екатерине II» он находит в себе красноречие даже для Воспитательного дома, где, оказывается, «всегдашние, трогательные попечения небесной благодетельности не уступают самым нежнейшим родительским попечениям и, осыпан [неразб.] младенцев, скрывают от сирот несчастие сиротства; им кроткая улыбка добродушной надзирательницы заменяет для юных сердец счастливую улыбку матери».
Сентиментальный и вместе с тем себе на уме, однообразный, с бледной фантазией (а он особенно нуждался бы в яркой, потому что для него «существенность бедна»), недостаточно внимательный к этой существенности и в то же время не смелый в мечте, Карамзин чужд поэзии движения, душевного мятежа, страстной динамики, – хотя он так выразительно и поэтично сам говорит:
Оставить пепел нам, – милее для Героя, Чем духом онеметь в ничтожестве покоя.Он не заступился за Марфу Посадницу и, когда писал ее образ, словно помнил о своей будущей Истории; эстетическая сила героини все-таки не пошатнула его монархизма, его немолодой почтительности. Когда в «Освобождении Европы» наш автор выступает против уже побежденного Наполеона («сей изверг, миру в казнь рожденный») и взывает к ликованию царей и народов, то эта картина – Карамзин contra Наполеон – создает почти комическое впечатление, и думаешь о том, как мало они друг другу конгениальны…
Замечательно, что Карамзин сам не любит пресной и бесстрастной добродетели: он – сторонник Чувствительного, а не Холодного, – и все-таки он благоустроен, и все-таки он будет сокрушаться впоследствии, что у Пушкина «нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия». «Страсти, страсти! – восклицает он, – как вы ни жестоки, как ни пагубны для нашего спокойствия, но без вас нет на свете ничего прелестного; без вас жизнь наша есть пресная вода, а человек кукла; без вас нет ни трогательной истории, ни занимательного», – и все-таки он сам, как писатель, отличается неодолимой преснотой. Не соль – его легкая насмешливость, лукавство, умеренные шутки, рассыпанные по его страницам; и не радует его игривость. Замечательно и то, что его биография рисует нам человека с несомненной органической меланхолией, и веришь ему, этому переводчику Экклезиаста, когда он называет себя «пятидесятилетним меланхоликом» или когда он грустно и мудро пишет о себе: «Стареюсь и физически, и нравственно, то есть зрею для другой жизни, а для здешней перезреваю. Милых люблю, кажется, не менее прежнего; но свет стал для меня мрачнее: теряю цену в его глазах, он в моих теряет»; казалось бы, это должно было в нем, и как в писателе, спасти меланхолию от литературности, придать ей естественный характер, – но этого все-таки не случилось.
Вообще, отдельные стороны его личности как бы нейтрализовали одна другую, почему и строили в его произведениях нечто психологически бесцветное, лишенное живых нюансов, мертвенные общие места. А в одном из своих писем к И. И. Дмитриеву он характеризует себя так, что на протяжении нескольких строк читатель невольно переходит от симпатии к тягостному недоумению: «Минут за 10 перед сим я выронил несколько слез, написав несколько строк для Потомства, не в своей Истории, а в другой бумаге, которую оставлю в наследство сыновьям. Я не Святой и не святоша; но Бог мне отец: не хочу страшиться суда Его. – Теперь я в хорошем расположении, а вчера был возмущен развратом и пьянством людей своих, так что отослал одного в полицию для наказания и велел отдать в рекруты»…
Есть, однако, все основания думать, что соединение умиленности с действенным обращением к полиции и рекрутчине должно быть отнесено больше на счет эпохи Карамзина, чем к его личности. Он не был так значителен и силен, чтобы высоко подняться над обычаями и практикой своего времени, но в его собственной натуре были элементы приветливой тишины, светлой благожелательности и бескорыстия.
Твой тихий нрав остался мне в наследство, Твой дух всегда со мной,верно говорит он, обращаясь к памяти своей матери, – и нежно и трогательно звучат его стихи:
Невидимой рукой Хранила ты мое безопытное детство…И зная, например, его отношения к Александру I и независимый тон его, во многом все-таки реакционной, «Записки о древней и новой России», принимаешь с верой и уважением его слова (из тех же писем к Дмитриеву): «Надобно доживать дни с семейством, с другом и с книгами. Мне гадки лакеи, и низкие честолюбцы, и низкие корыстолюбцы. Двор не возвысит меня. Люблю только любить Государя. К Нему не лезу и не полезу. Не требую ни Конституции, ни Представителей, но по чувствам останусь республиканцем, и притом верным подданным Царя Русского: вот противоречие, но только мнимое». Он не был сторонником «либералистов», он хвалил самодержавие, потому что оно «печи зимою в Северном климате», у него была, может быть, непомерная умеренность, – но у него было и несомненное благородство, и в русской жизни многое его искренне печалило, хотя бы цензура, которая «как черный медведь стоит на дороге». По воспоминаниям друзей и современников Карамзина, по свидетельству его переписки, шел от него ток душевной чистоты, религиозного смирения и скромности, и ради них прощаешь ему его безукоризненность и все ту же благоустроенность.
Эти личные свойства Карамзина поневоле приходят на память, даже когда речь идет о нем как об авторе. Но если, как это правильнее, мы и не станем смешивать писателя и человека, то и в таком случае слишком ясно будет, что предложенной выше отрицательной характеристикой Карамзина-беллетриста далеко не очерчивается его роль в истории нашей литературы. Его великолепный стиль, которым наслаждаешься и до сих пор, его чувство речи, его бесценные заслуги перед русским языком, который он так значительно обогатил, – все это обеспечивает ему право на вечную благодарность России. Кроме того, он был очень умен (именно потому, что его душа была гораздо ограниченнее его ума, он и не сделался настоящим художником), и этот ум, особенно в его стихотворениях, мелодичных и изящных, непринужденных и метких, иногда вводил его, покорителя слова, в преддверие поэзии; недаром Карамзин дорожил своими стихами, в тщательных примечаниях оправдывал их неясности, и они действительно представляют большой идейный и литературный интерес, в них много живой интеллигентной мысли, словесной красоты и легкости; в них есть подготовление к Пушкину (и даже один его будущий стих: «плоды душевной пустоты», – у Пушкина: «плоды сердечной пустоты»).
Книги из серии:
Силуэты русских писателей
36. Герцен
38. Виктор Гофман
40. Глеб Успенский
41. Карамзин
42. Каролина Павлова
43. Козлов
44. Короленко
45. Левитов
46. Майков
Газлайтер. Том 31
31. История Телепата
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
рейтинг книги
Моров. Том 4
3. Моров
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Отряд
5. Ермак
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Матабар IV
4. Матабар
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
На гребне обстоятельств
7. Живой лед
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Второй кощей
8. Бедовый
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
мистика
рейтинг книги
Матабар III
3. Матабар
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Изгой Проклятого Клана. Том 6
6. Изгой
Фантастика:
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
попаданцы
рейтинг книги
Камень. Книга восьмая
8. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рейтинг книги
Наташа, не реви! Мы всё починим
7. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 3
3. Путь Паладина
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
День Астарты
6. Конфедерация Меганезия
Фантастика:
социально-философская фантастика
рейтинг книги